Анджей Юлиуш Сарва
АЗОР
Старик выцветшими глазами всматривался в одну точку. Он как бы отделился от остального мира, частицей которого себя уже не ощущал. Он продолжал существовать, но из этого существования ничего уже не следовало. Вроде бы оставался еще выход – покончить с собой, но на самом деле ничего бы это не изменило, ничего бы не исправило. Но, так или иначе, он продолжал существовать – с давящим камнем в душе, почти раздавленной этим камнем, в какой-то сгустившейся действительности, с замороженным мгновением боли, с которым не мог справиться. Никак. Никоим образом.
Не глядя на меня, он как бы мимоходом задал мне вопрос:
– Пан, как ты думаешь? Страдания животных имеют какой-нибудь смысл?
Я пожал плечами, не зная, что бы ему сказать, а он явно не рассчитывал на мой ответ и сам стал говорить. Вначале тихо, монотонно, он постепенно продолжал рассказ со все большей экспрессией.
– Было это, видать, еще поздней осенью, как-то вечером. Пожалуй, к концу ноября... A, может, уже в декабре? В первых днях? Мне было лет пятнадцать-шестнадцать... Годик больше, годик меньше… уже не помню... Серо было и уныло. Утром запорошило первым в том году снегом, который теперь, несмотря на пронизывающий холод, понемногу начинал таять.
Я возвращался домой из школы, как вдруг от соседнего дома донеслось ко мне жалобное скуление щенка. Я подошел к ограде и тогда его увидел в куче мусора. Маленькое тельце, покрытое белой грязной шерстью, такой лохматой, спутанной, – видно, никогда его не гладили, – дрожало от холода. И эти темные... темно-орехового цвета глаза, глядящие на меня жалобным взглядом. Перепуганным также сверх всякой меры. Щенок на минуту смолк, а потом раз или два снова тихонько заскулил.
Я побежал домой: «Мама, мама, там щенок на соседней помойке, можно, я принесу его домой?» Мать кивнула в знак согласия. Это был первый в моей жизни пес!
Я поскорей возвратился к довольно низкой ограде, сколоченной из оструганных, но уже посеревших от дождей и ветров досок, а он – маленький беспомощный шарик, подполз к ней, неловко передвигаясь по порядочной куче мусора. Я поднял его за шкурку на шее, взял на руки и отнес домой.
Зачем его взял? Не знаю. Теперь жалею... такой порыв... и ничего больше... такой – простите, пан – порыв...
Всю зиму было нелегко. Пес пачкал в доме, немного докучал нам, но также и рос. Мы привыкли к нему, а он – к нам.
Казалось, он был не против того, чтобы полюбить меня, но я, пан, как-то не отвечал взаимностью его желаниям. Впрочем, никто из домашних тоже не отвечал. Пес подрастал, и сердце его дичало. Так уж бывает, хоть с человеком, хоть со зверем, что сердце дичает, не находя ответа своему чувству...
Но он и без того меня любил. Бескорыстно, по-собачьи. Хотя я редко бывал дома. Ну ведь школа, коллеги... Но когда я возвращался, он подходил к моим коленям и подставлял лоб, чтобы я его погладил. Но я поскорее избавлялся от него. И он отходил в сторонку и ложился где-нибудь неподалеку, опустив голову на вытянутые лапы и глядя на меня... Он надеялся... Тогда я этого не понимал… а сейчас, пан, уже поздно.
Азор... мы назвали его Азором. Не какое-то особенное, а самое обычное имя... К весне он вырос в здоровенную дворнягу, в жилах которой, должно быть, текло немало крови подгальской овчарки, хотя таким уж кудлатым он не был.
Когда пришла мартовская оттепель, и снег растаял, когда понемногу на кустах и придорожной крапиве появились молоденькие листочки, а почки на деревьях стали наливаться соками, Азора все чаще выставляли за двери.
Он был хорошим псом. Добрым и ласковым, несмотря на то, что, как я уже сказал, сердце у него дичало, хотя он еще мог улыбаться, потому что, видимо, надежда в нем еще не умерла до конца. Надежда на любовь. Мою любовь. А, может быть, – на чью угодно?… Но пока что он был свободен...
Однажды мать принесла домой ошейник и поводок. И тогда я почувствовал себя его хозяином. Его владыкой.
А кем я, пан, тогда был? Никем, пан, никем. Сопляком, которому казалось, что только Бог знает, до чего он в жизни дойдет… О какой-то власти мечталось мне, наверное.… а тут, пан, жизнь лупила меня по заднице, сколько влезет. Но раз уж попалась мне собака, то хотя бы над ней буду эту власть иметь… А в ПНР-овской Польше власть и насилие были синонимами…
Когда я его брал на прогулку на этом чертовом поводке, то я, пан, лупил его палкой с такой яростью, что у меня даже как бы сознание сужалось. Получал ли я от этого удовольствие? Да нет, никакого… потом мне глупо было и печально… стыдно было и перед собакой, и перед самим собой... а затем снова не меня находило... а он, Азор, не понимал, за что это и почему? За его любовное всматривание в мои глаза?…
Но и этому пришел конец… Как-то он сорвался с поводка и помчался на работу за моей матерью, и надо же такому случиться, что по дороге ему попался какой-то милиционер… и пес зарычал на него, милиционера то-есть, показал ему зубы… видать, пан, он понял, что тот ничего не стоит… но все же не укусил его...
Но милиционер этого не спустил… Следствие устроил, сукин сын. Разузнал, чей это пес и приволокся, пан, в нашу халупу… был навеселе, ну и могущественный он был и важный. Вытащил пистолет из кобуры и стал искать пса, чтобы его застрелить.
Отец спрятал Азора в доме, а потом пришлось посадить его на цепь...
Старик изменился в лице, голос увяз у него в горле, видно было, что он сдерживается, чтобы не заплакать...
– Пан, – продолжил он. – Пан, уж лучше бы было для псины сдохнуть на той помойке... Два-три дня и конец, мороз все бы быстренько устроил, а он, пан, умирал на этой цепи двенадцать лет… каждый день умирал...
И все из-за меня. Принес его, поиздевался над ним и выбросил. Даже никогда жрать ему не давал... отец носил какие-то объедки, но что это были за объедки, мы ведь сами бедовали, так что не очень-то было, что дать псу поесть... а воду он, видно, видел лишь тогда, когда дождь падал.
Будка у него была такая, что ее как бы и вовсе не было, и если лил дождь, то он лежал в воде, а если снег сыпал, то и его присыпало, а в морозы, пан… не знаю даже, пан… Господи Христе… не могу сказать, как это существо мучилось…
Старик изо всех сил старался не разрыдаться.
– Боже мой… и так проходили годы… год за годом… в этих страшных мучениях… будто неизвестно, в чем этот пес провинился, а ведь он был добрый и поначалу умел улыбаться… И лишь тепла он желал и руки, которая его бы по голове погладила… но досталась ему только палка… цепь и дырявая будка… И чем больше лет проходило, тем больше каменело в нем сердце, и одно только чувство было у него – ненависти. Если бы, пан, удалось ему с цепи сорваться, то он бы загрыз любого, кто бы ему подвернулся. Один только человек – мой отец, мог бы снова посадить его на цепь и приневолить... Однажды утром, было это летом, когда солнышко взбиралось на небо, потеплело и птицы прямо заливались песнями, пришел отец и сказал: «Азор сдох». «Так нужно его закопать», – сказала мать. А я вообще промолчал и не вышел, чтобы посмотреть на этот измученный труп.
Но отец не закопал его, он лишь отцепил цепь от будки и потащил его на этой цепи в какой-то дикий заросший овраг, дно которого было залито грязью. Он швырнул его с размаху, так что грязь хлюпнула, и Азор упал в нее, а она сомкнулась над ним, и там он остался…
Тяжкое молчание повисло в воздухе… тяжкое и словно бы мрачное… У меня не хватило отваги отозваться. Впрочем, что бы я мог сказать?
Наконец, старик, отвернув голову и глядя тупым взглядом в дальний угол избы, произнес хриплым, ломающимся голосом:
– А теперь, пан, вскоре и мне придется предстать перед Божьим судом… и страшно я боюсь, что Господь Бог заставит меня посмотреть Азору в глаза…
Не глядя на меня, он как бы мимоходом задал мне вопрос:
– Пан, как ты думаешь? Страдания животных имеют какой-нибудь смысл?
Я пожал плечами, не зная, что бы ему сказать, а он явно не рассчитывал на мой ответ и сам стал говорить. Вначале тихо, монотонно, он постепенно продолжал рассказ со все большей экспрессией.
– Было это, видать, еще поздней осенью, как-то вечером. Пожалуй, к концу ноября... A, может, уже в декабре? В первых днях? Мне было лет пятнадцать-шестнадцать... Годик больше, годик меньше… уже не помню... Серо было и уныло. Утром запорошило первым в том году снегом, который теперь, несмотря на пронизывающий холод, понемногу начинал таять.
Я возвращался домой из школы, как вдруг от соседнего дома донеслось ко мне жалобное скуление щенка. Я подошел к ограде и тогда его увидел в куче мусора. Маленькое тельце, покрытое белой грязной шерстью, такой лохматой, спутанной, – видно, никогда его не гладили, – дрожало от холода. И эти темные... темно-орехового цвета глаза, глядящие на меня жалобным взглядом. Перепуганным также сверх всякой меры. Щенок на минуту смолк, а потом раз или два снова тихонько заскулил.
Я побежал домой: «Мама, мама, там щенок на соседней помойке, можно, я принесу его домой?» Мать кивнула в знак согласия. Это был первый в моей жизни пес!
Я поскорей возвратился к довольно низкой ограде, сколоченной из оструганных, но уже посеревших от дождей и ветров досок, а он – маленький беспомощный шарик, подполз к ней, неловко передвигаясь по порядочной куче мусора. Я поднял его за шкурку на шее, взял на руки и отнес домой.
Зачем его взял? Не знаю. Теперь жалею... такой порыв... и ничего больше... такой – простите, пан – порыв...
Всю зиму было нелегко. Пес пачкал в доме, немного докучал нам, но также и рос. Мы привыкли к нему, а он – к нам.
Казалось, он был не против того, чтобы полюбить меня, но я, пан, как-то не отвечал взаимностью его желаниям. Впрочем, никто из домашних тоже не отвечал. Пес подрастал, и сердце его дичало. Так уж бывает, хоть с человеком, хоть со зверем, что сердце дичает, не находя ответа своему чувству...
Но он и без того меня любил. Бескорыстно, по-собачьи. Хотя я редко бывал дома. Ну ведь школа, коллеги... Но когда я возвращался, он подходил к моим коленям и подставлял лоб, чтобы я его погладил. Но я поскорее избавлялся от него. И он отходил в сторонку и ложился где-нибудь неподалеку, опустив голову на вытянутые лапы и глядя на меня... Он надеялся... Тогда я этого не понимал… а сейчас, пан, уже поздно.
Азор... мы назвали его Азором. Не какое-то особенное, а самое обычное имя... К весне он вырос в здоровенную дворнягу, в жилах которой, должно быть, текло немало крови подгальской овчарки, хотя таким уж кудлатым он не был.
Когда пришла мартовская оттепель, и снег растаял, когда понемногу на кустах и придорожной крапиве появились молоденькие листочки, а почки на деревьях стали наливаться соками, Азора все чаще выставляли за двери.
Он был хорошим псом. Добрым и ласковым, несмотря на то, что, как я уже сказал, сердце у него дичало, хотя он еще мог улыбаться, потому что, видимо, надежда в нем еще не умерла до конца. Надежда на любовь. Мою любовь. А, может быть, – на чью угодно?… Но пока что он был свободен...
Однажды мать принесла домой ошейник и поводок. И тогда я почувствовал себя его хозяином. Его владыкой.
А кем я, пан, тогда был? Никем, пан, никем. Сопляком, которому казалось, что только Бог знает, до чего он в жизни дойдет… О какой-то власти мечталось мне, наверное.… а тут, пан, жизнь лупила меня по заднице, сколько влезет. Но раз уж попалась мне собака, то хотя бы над ней буду эту власть иметь… А в ПНР-овской Польше власть и насилие были синонимами…
Когда я его брал на прогулку на этом чертовом поводке, то я, пан, лупил его палкой с такой яростью, что у меня даже как бы сознание сужалось. Получал ли я от этого удовольствие? Да нет, никакого… потом мне глупо было и печально… стыдно было и перед собакой, и перед самим собой... а затем снова не меня находило... а он, Азор, не понимал, за что это и почему? За его любовное всматривание в мои глаза?…
Но и этому пришел конец… Как-то он сорвался с поводка и помчался на работу за моей матерью, и надо же такому случиться, что по дороге ему попался какой-то милиционер… и пес зарычал на него, милиционера то-есть, показал ему зубы… видать, пан, он понял, что тот ничего не стоит… но все же не укусил его...
Но милиционер этого не спустил… Следствие устроил, сукин сын. Разузнал, чей это пес и приволокся, пан, в нашу халупу… был навеселе, ну и могущественный он был и важный. Вытащил пистолет из кобуры и стал искать пса, чтобы его застрелить.
Отец спрятал Азора в доме, а потом пришлось посадить его на цепь...
Старик изменился в лице, голос увяз у него в горле, видно было, что он сдерживается, чтобы не заплакать...
– Пан, – продолжил он. – Пан, уж лучше бы было для псины сдохнуть на той помойке... Два-три дня и конец, мороз все бы быстренько устроил, а он, пан, умирал на этой цепи двенадцать лет… каждый день умирал...
И все из-за меня. Принес его, поиздевался над ним и выбросил. Даже никогда жрать ему не давал... отец носил какие-то объедки, но что это были за объедки, мы ведь сами бедовали, так что не очень-то было, что дать псу поесть... а воду он, видно, видел лишь тогда, когда дождь падал.
Будка у него была такая, что ее как бы и вовсе не было, и если лил дождь, то он лежал в воде, а если снег сыпал, то и его присыпало, а в морозы, пан… не знаю даже, пан… Господи Христе… не могу сказать, как это существо мучилось…
Старик изо всех сил старался не разрыдаться.
– Боже мой… и так проходили годы… год за годом… в этих страшных мучениях… будто неизвестно, в чем этот пес провинился, а ведь он был добрый и поначалу умел улыбаться… И лишь тепла он желал и руки, которая его бы по голове погладила… но досталась ему только палка… цепь и дырявая будка… И чем больше лет проходило, тем больше каменело в нем сердце, и одно только чувство было у него – ненависти. Если бы, пан, удалось ему с цепи сорваться, то он бы загрыз любого, кто бы ему подвернулся. Один только человек – мой отец, мог бы снова посадить его на цепь и приневолить... Однажды утром, было это летом, когда солнышко взбиралось на небо, потеплело и птицы прямо заливались песнями, пришел отец и сказал: «Азор сдох». «Так нужно его закопать», – сказала мать. А я вообще промолчал и не вышел, чтобы посмотреть на этот измученный труп.
Но отец не закопал его, он лишь отцепил цепь от будки и потащил его на этой цепи в какой-то дикий заросший овраг, дно которого было залито грязью. Он швырнул его с размаху, так что грязь хлюпнула, и Азор упал в нее, а она сомкнулась над ним, и там он остался…
Тяжкое молчание повисло в воздухе… тяжкое и словно бы мрачное… У меня не хватило отваги отозваться. Впрочем, что бы я мог сказать?
Наконец, старик, отвернув голову и глядя тупым взглядом в дальний угол избы, произнес хриплым, ломающимся голосом:
– А теперь, пан, вскоре и мне придется предстать перед Божьим судом… и страшно я боюсь, что Господь Бог заставит меня посмотреть Азору в глаза…
© Copyright by Anatolij Niechaj 2017
All Rights Reserved
All Rights Reserved